Звезда советского кино. Шахерезада. Свет очей. Красавица. Ты — комсомолка? — спросил он строго.
— Ой, — Мона Ли постучала себя по груди, — где-то значок потерялся? Наверное, да. Я точно не помню, я есть хочу!
Голубые пластиковые столы в разводах от грязной тряпки, грохот алюминиевых вилок и ложек, ссыпаемых в мойки, душный пар столовского общепита, сероватая крупная соль, уксус и горчица на столах, ряды полупрозрачного компота «внучка Менделеева» (это значит, что кастрюлю с компотом на четверть разбили водой), сухая гречка, подлива с редкими кусками азу и крупными кружками разваренных соленых огурцов, жидкий розовато-бурый борщ и серый хлеб — россыпью, на подносах. Мона Ли, смыв с рук хозяйственным мылом двухдневную грязь дорог, ела так жадно, что ребята переглянулись.
— Бродяга? — спросил Марк, — или с парентсами — родителями поссорилась?
— Я просто билет в Москву купить не могу, — Мона Ли доедала вторую порцию азу, и уже осоловев, смотрела на компот, в котором болталась сморщенная, коричневая груша, похожая на виолончель.
— Ну что, по портвешку? — Гера разлил под столом портвейн, стаканы перемешали со стайкой компотных, и пили портвейн — не залпом, а так, прихлебывая.
— Молодые люди! — крикнула кассирша в засаленном на груди халате, — выпивать запрещается!
— Мы ж компот, девушка! Мы разве пьем? Что вы?? Хотите компотику?
Кассирша равнодушно отвернулась и уткнулась в газету. Ныли мухи, шаркали отодвигаемые стулья, кто-то просил биточки, капризничали дети, но Мона уже спала, положил голову на руки.
— Пусть спит, сказал Гера, давай на вечер затаримся, на обратном пути ее заберем. Марик, посидишь?
— Почему я? — Марк вытащил книжку из сумки, — вечно я. В темпе давайте, еще со звуком не разобрались.
В кафе заглянули двое милиционеров, подошли к кассирше, спросили. Она подбородком показала на Марка и спящую у стола Мону. Милиционеры, в непривычной для москвичей белой форме, козырнули Марку и попросили предъявить документы. Марк, задев стул, встал, уронил стул, и опрометью вылетел из кафе. Книжка так и осталась валяться на полу. Милиционер поднял — «Сто лет одиночества», про любовь? Второй сказал — гражданка, и потряс Мону Ли за плечо. Та раскрыла глаза, улыбнулась.
— Что?
Тормошивший представился:
— Сержант Будылко.
— Как? — Мона проснулась.
— Как есть.
— Таких фамилий нет! — Мона захохотала.
— Есть, — строго ответил Будылко. — А вот как ваша будет?
— Я — Коломийцева, — с гордостью сказала Мона.
— Вот вас-то нам и надо. Пройдемте.
И Мона, конвоируемая с обеих сторон, прошла к машине. Кассирша улыбнулась и стала похожа на жабу.
Прибежавшие ребята увидели только книжку и Геркины солнечные очки в луже компота.
— Вы мне что, и наручники наденете? — Мона старалась поворачиваться правой стороной, чтобы не был заметен синяк.
— Я бы не только наручники, я бы еще в угол на горох поставил, да плетью отодрал, — сказал старший лейтенант.
— За что? — Мона придала лицу выражение кроткой лани.
— За побег! — отрезал старший. — Вам такой лагерь отгрохали, в самом лучше месте в мире! Чего тебе там не хватало? Небось, шлялась по ночам, хвостом вертела. Актриса, мать твою… честь надо беречь!
— Смолоду-смолоду, — хмыкнула Мона.
В привокзальном отделении милиции сесть было негде. Ор, мат, крики. Хлопали двери, визжала какая-то пьяная баба, кто-то барабанил в железную дверь. Будылко открыл плечом дверь, втолкнул Мону.
— Вот, товарищ начальник, беглянка обнаружена. По месту совершения, так сказать. Этапировали.
— Хорошо, хорошо, Леш, оформляй давай, отзвонись им в лагерь, упреди. Слушай, где там наша докторша? Пусть осмотр сделает на предмет внешних повреждений, и то да се, факт избиения там, насилия… алкоголь там, ну по форме. Ага.
— И куда ее надо нам определить-то?
— В обезьянник?
— Да вы что, Михал Михалыч, — Будылко сдвинул фуражку и почесал лоб, — она ж девочка так на вид-то? Хоть и актриса, да. Афиши ж. Весь вон Симферополь оклеен. И курорты. А в этом КПЗ — там… элементы же?
— Блин, — Михал Михалыч снял три трубки одновременно зазвонивших телефонов и прижал к груди. Это… давай в матери и ребенка.
— Там куда? — Будылко сделал страшные глаза. — Там матерей девать некуда. Может того, к батарее привяжем?
Мона Ли стояла, слушала, и думала о том, что у жизни бывают разные стороны и о том, призови она на минуту пораньше помощь того, кто всегда помогал ей… Потерплю, — решила она. — Это ведь — испытание? Будылко стоял с видом замученного кулаками комсомольца и страдал.
— Во! — старший лейтенант Михал Михалыч метнул одну из трубок, — беги с ей до диспетчеров, сговорись ее куда в вагон запереть, на запасный.
— А обед мне дадут? Мона потупила глазки, — или в ужин обедать?
— Сидела б в лагере, там бы и ужинала в завтрак, — начальнику было не до Моны, у него дочка рожала и запил зять от волнения, — веди к диспетчерам, сказал же. К Рудомыло подойдешь, она сделает, свяжусь сейчас. За актрисой завтра приедут, у них эта… а! галя-концерты. Работай, все, — и махнул рукой.
Мона Ли сложила руки за спиной, приняла вид покорный и страдающий, и пошла, сопровождаемая лейтенантом и сержантом, в место заключения. Она балансировала на стальных рельсах, представляя себя идущей на казнь, или воображала себя пленницей, или даже разведчицей. В диспетчерской было еще жарче, чем в милиции. Мона Ли втянула в себя родной запах, знакомые звуки, она слушала перекличку диспетчеров, как музыку. На нее никто внимания не обратил — заняты. Рудомыло, тощая ехидная тетка в поношенной форменной куртке, злющая на весь мир, и особенно на начальника отделения милиции, буквально бежала, перепрыгивая через рельсы, успевая попутно обложить сцепщиков, усевшихся отдохнуть.
— Куда вот я ее, а? Вот он каким место думал? Вагон ей! Ага… давай прям спальный! Вагон! Это в августе — вагон! У меня путейцы спят вповалку в депо! А этой шмаре — вагон! Так, короче, есть только списанные, они в переплавку однова, перекантуется, больше нет ничего.
Несколько раз они проходили сквозь вагонные тамбуры, Мона даже оглохла от свистков и тормозного лязга. Наконец вышли к какому-то будто смятому вагону.
— С аварии, — на ходу пояснила диспетчер, — вот, — она открыла гранками тамбурную дверь, и все вошли в вагон.
— Жуть, — только и сказал Будылко.
— Чем богаты, — и, открыв дверь купе, Рудомыло пошарила на верхней полке и стащила вниз одеялко. — На вот, а воду с титана не пей, тухлая. Все. Милиционеры вышли, Мона услышала, как повернулся ключ, сняла рюкзак, положила его под голову, и уснула.
Мона всегда засыпала быстро, будто уходила под воду. Не слышала звуков, не думала ни о чем, не ворочалась, проснувшись внезапно от чего-то смутно ночного, мучительного. Сны свои она помнила, но воспринимала их — как детские книжки-раскраски, наполняя их цветом, отчего